Милые порочные нимфеточки, что
есть в вас такое, что нравится им, мужчинам?
Господи, смотреть на вас и тошно и горько – что
им? Вот вы какие: одна худая (предположим!),
длинный нос с костлявой пиереносицей, пятнышки
на щеках, присыпанные пудрой, губы – так себе, -
если бы не краска rouge; руки – желтоватые, но кожа
пахнет приятно; глаза – яркие (возраст такой); вот
тело – неизвестно – зима, тело в шубочке из белых
ниток, попа в хватких штанах… Каблуки. Есть.
Каблуки вы уже носите, белье из кружев носите,
духи из магазинов брызгаете под уши… Да? …Или
нет? Только не надо говорить, драгоценные, что не
в деньгах счастье. И в деньгах тоже! И сам факт
того, что молоденькие, что большинство из вас
тупые и без второго лица – тоже имеет
непосредственное отношение к счастью. Все это
говорю, потому что я старая… не востребованная…
теперь. Счастье. Зависть? Все дни мои сейчас –
ступени. Вверх, вниз – и некуда. Стоять на
ступенях, смотреть на один и тот же разлагающийся
от влаги (потому что осень куксится) окурок,
который обметает тетка в платке. Стою и смотрю.
Смотрю и ненавижу. Ненавижу и вспоминаю. Моим
любимым автором был Набоков. Владимир Набоков.
Сирин. Я знала его еще до того, как вышла
“Лолита” в конце пятидесятых – не спрашивайте
как и откуда – но знала! Он, черт возьми, был
гордый мужчина, – конечно, теперь такими
остались только англичане: профиль у него…
особенный, улыбка сдержанная, родственники -
герцогини, одалживающие кареты королям во
времена революций, бабочки на фронтисписах
биографий… Бабочки в общем. Он тогда носил белые
костюмы и шляпы; потом постарел, не до безобразия
растолстел и стал носить очки… Нравился его
стиль – больной эстетизм: красавицы с
“шелковыми икрами, трепещущими ноздрями”, с
бритыми подмышками, чистыми телами, с
прозрачными ушками; всякие эрвины, загадывающие
гаремы, мадамы Отт, созданные чуть ли не до
Булгакова – “Аннушка уже разлила масло” – “Я
сказала наскочит, - могла сказать: раздавит”;
картофельные эльфы, мальчики, умирающие под
Рождество; конечно, шахматные гении и бахманы…
etc. Случалось так, что в мою жизнь входили почти
его герои. Вот, например, тот же Бахман – конец
неожиданный, его исключительность. И трагизм и
вроде бы такая истощенность, что конец
неожиданный совершенно обязателен. Бахман умер
всеми забытый в приюте.
У меня так вышло… Мой Бахман - нет, не был
пианистом, его знали художником-графиком,
помешавшимся на тоненьких линиях и черно-белых
деталях: то он разрабатывал костюмы для оперы, то
иллюстрировал сказки. …Я сама другой была –
нестарой, не дурой, выскочкой, и лифчики носила
почти кружевные… К тому же, моя бабка тоже бежала
от красного террора…. Значит, мы чем-то с
Набоковым похожи… И я писала. У меня комната была
под крышей с балконом на большой парк, машинка
печатная, вдоволь писчей бумаги; летом я ела
ренклод на блюдечке в синие горошины… а
вернулась оттуда, потому что считала себя
патриоткой и совестливой. Бахман, конечно, иное –
не Бахман… а пусть останется инкогнито, он
появился весь в ореоле тайны и славы (как в
рассказе) – такой же неинтересный внешне: вялый,
с красными глазами, талантливый и нервозный, и
плешивый. Бахман был местный. Он водил с собой
таксу – везде водил, даже в театр… Как-то я
пришла на современную премьеру (тогда я уже умела
ценить вкус) – так вот, актеры были одеты со
вкусом – пусть и крикливо, но очень хорошо.
Удивило. Чтобы тогда и так? Ах, почти декаданс.
…Знаете, я умела прятать деньги. Тогда мне
нравилось выделяться – я одевала манто, лайковые
перчаточки, шляпку с вуалью и шла по улице, чтобы
вокруг оглядывались – пусть и с дурными мыслями
(готова поспорить, - шептались, что я тайная
проститутка вождей). У меня разыгрывалось
воображение, – любила, грех скрывать, собой
провоцировать, а потом сама же и сюжеты из этих
ощущений для письма находила. Фрейд тогда еще не
так популярен был. За мной следили, как будто я
была шпионкой… А то, что не арестовали отношу к
судьбе. …Мне хотелось, чтобы Бахман творил для
меня. Я влюбилась в его чувство вкуса.
Сказали имя. Вот оно что, я полагала, что он меня
примет – куда там! Страшно занятой человек и
вечно вдохновленный - ни в какую. Ясно. Не
настаивала. Познакомилась потом с ним совершенно
случайно: на лестнице в Доме Художников он ударил
меня плечом. Помню, пожирала с ног до головы,
говорю: “Вы тот самый знаменитый”. Он отвечает:
“Это действительно так, только ничего
удивительного в том, что вы меня видите. Здесь
даже сам N. появляется”. Я говорю: “Конечно,
конечно, только мне хотелось, что бы именно вы мою
книгу проиллюстрировали”. Он посмотрел и сказал:
“Господи, да это же вы… Слыхал, слыхал”. Знал и
не интересовался? …Простила. Наверное, этим
своим великодушием я его и привлекла,– вообще же
он был неприветливый, осторожный, пожалуй,
циничный человек.
…Через четыре месяца Бахман
сделал мне, дочери князей, предложение. Его руку я
приняла – и стала страна богаче на одну
редкостную семью. Только с супругом у меня скоро
возникли серьезные проблемы: во-первых, он пил,
чтобы быть активным; во-вторых, однажды пришел и
сознался, что с самых юношеских лет болен
болезнью Чайковского и Бердслея. Я спросила,
неужели он думает отравиться или у него
туберкулез. Он рассмеялся и странно прошелся по
комнате – выгибая губы и закатывая глаза, еще и
руку сам себе поцеловал – кисть. С горем пополам
поняла… Сцену устроила, разумеется, а он сидел на
диване, щелкал пальцами и говорил шепотом: “Ну,
милая, ну, успокойся. Ну, время такое – надо
скрывать. Нужно же было мне оформить себя, иначе
бы слухи поползли. Они не нужны мне, для меня
только мое искусство… И потом ты же слышала, что
я не ангел. Давай играть, просто играть. Ты пиши,
пей кофе, я буду рисовать – как нормальная
творческая семья”. Тогда я разбила свое дорогое
блюдце в синие горошины, которое терпело на себе
мои сливы ренклод… Мы много ругались с моим,
пусть будет Бахманом… только он и не думал
уходить. Чуть позже он даже настолько обнаглел,
что привел в нашу квартиру под крышей какого-то
бледненького заикающегося студентика, пожавшего
мне ладонь и лепетавшего: “Спасибо вам за
понимание. Вы такая…. как бы это выразиться - в
струе. Я обязательно достану какую-нибудь вашу
книгу, если вы, конечно, сами мне ее не подарите”.
Я ушла на кухню, напилась водки, чтобы не решиться
навредить ему, потому что талант у него все-таки
был и удивительное чувство вкуса…. Иначе не знаю,
куда бы его сослали… Студентик долго вел себя
тихо, а потом так смеялся, так смеялся….
С мужем и его неангелоподобием прожила полтора
года, – больше не вытерпела. Бахман уезжал с
торжественно-суровым лицом, будто жалея меня – в
другой город; оставил свою таксу как жертву –
дань прошлому. Впереди его ждала еще более
небывалая слава. …А вот что-что, а завистливой и
подлой я никогда не была. Бахман ушел, я поплакала
– то ли от грусти, то ли оттого, что вновь обрела
пустой балкон (т.е. больше не было бутылок),
выходящий на большой парк. На пол, обняла таксу…
Проснулась, вновь подползла к машинке… и
полилось.
Со временем все изменилось. Бахман просиял,
прогремел… и вдруг тихо умер. Трагично, конечно,
потому что никого он не любил – это я нарочно его
с набоковским Бахманом сравнила, чтобы ему на том
свете полегче было; его совсем не вспоминают.
Тень… и такое чувство вкуса! ….А у меня - qui pro quo -
печатали, печатали и еще раз печатали. Я, так же
как и Набоков постарела, пополнела не до
безобразия и прочла, наконец, его скандальную
“Лолиту” (уже стало можно). Но
“Лолита”-подросток в сущности оказалась
неинтересной. Просто горяченькая кобылка,
которая обычно кончила – смерть при родах. Я сама
никогда детей не хотела, поэтому конец такой не
то чтобы обрадовал или разочаровал… Известно
ведь, что нездоровые отношения у меня вызывали
слабость, посему Гумберту симпатизировала,
жалела его…
И вдруг непредсказуемая ирония, еще один герой в
подарок от Сирина – случайно встретилась
девочка – сущая нимфеточка в сарафане, с
косичками, в красных сандалиях, с сумочкой на
коленях. Непосредственная, наивная как ягненок -
взгляд вопрошающий. Ее мне привела мать, просила
дать уроки французского. “Зачем в наши дни
французский, неужели опять в моде?” - “Нет,
девочка просто без ума от Мопассана, хочет читать
подлинники”. Я согласилась. Она приходила ко мне
каждую среду и пятницу – в одно и тоже
назначенное время – с двух до четырех. Ее звали
Люсенька, ей было двенадцать лет, но я дала бы
больше – может, пятнадцать, а то и семнадцать. От
нее всегда пахло мылом, волосы были блестящие и
расчесанные и еще у нее были пухлые прямо-таки
бесстыжие для ее возраста губы. Люсенька не
отличилась умом, язык ей не давался; зато она
упорно мусолила карандаши и смотрела на полки с
моими книгами… и продолжала ходить. - Bonjour, Lucie. -
Bonjour, Madam. - Installons-nous la-bas. Est-ce que je puis tu donner un conseil? - Oui.
Несколько раз я пыталась дать ей понять, что дело
гиблое, что дальше банальности она не пойдет, –
все равно видела ее у себя. Потом Люсенька
угостила меня пирожками, испеченными на уроках
труда; потом подарила серенькую мышку в розовых
варежках; потом спросила, не могу ли я сводить ее
в зоопарк посмотреть на жирафу. Я стала водить ее
без лишних вопросов, – например, не заревнует ли
ее мама и что скажет отец, а есть у нее подруги и
почему ей нравится быть в моей компании, нежели в
компании сверстников. Люсенька сама рассказала,
что с ними ей неинтересно, т.к. считает, что уже
переросла их. - “Я ведь даже знаю, кто такой
маркиз де Сад и что он был потомком Лауры
Петрарки. Еще знаете, очень люблю Рембо и Вийона”
- “Как же ты их читаешь?” - “В переводе”.
В зоопарке Люсенька радостно, совсем по-детски,
умилялась пандачкам, пыталась погладить сквозь
клетку гиббона с желтой шерстью, ела мною
купленное мороженное. “Валентина Павловна, вы не
представляете, мои чувства к вам совсем другое!
Ни к кому не испытывала подобного… А правда, что
ваша бабка была княгиней?” – “Правда, правда.
Только никому не говори” (во мне жили старые
привычки).
И так несколько месяцев.
Наконец стала замечать, что у Люсеньки красивое
упругое тело; возможно даже, она не такая
тупенькая, как выглядела вначале. Доставляло
удовольствие приводить ее в кафе, где я курила
мужские сигареты и чуть показывала свои зубы –
синеватые и нездоровые (а это важная деталь!),
рассказывать ей о дешевках-критиках и о том,
какая безвкусица вся наша сегодняшняя элита., а
она смотрела на меня с обожанием, как будто я была
богом, слушала с открытым ртом…. Нет, совершенно
точно, она была старше, чем казалась. Я ведь тогда
уже немного уставать стала от эксцентричности –
опускалась, теряла лоск, а то вдруг сама в себе
почувствовала возрождение: опять юбки,
облизывающие ноги, чуть ли не горжетки под
подбородком, чтобы на нее произвести
впечатление… Если честно, то Люсеньке я
несколько раз делала дорогие подарки – конечно,
не куклы, а эксклюзивный томик Соллогуба, новеллы
типа “Красногубая гостья”, “Очарование
печали”, колечко свое серебряное, чулочки на
подтяжках - хотя они стали к тому времени
раритетом, туфельки с каблуком-рюмочкой. …Позже
принесла “33 урода” Зиновьевой-Аннибал. Она
приняла.
Короче говоря, знакомство наше, мои уроки
все-таки превратились в откровенное соблазнение
– тогда я чувствовала себя Уайльдом, она при мне
– характерный миленький Бози. Раньше в себе
подобного не замечала, теперь томилась от
удовольствия и сознания. Бахман – до этого
мелкий педерастик вдруг выглядел гигантом -
настоящим Чайковским или пусть Бердслеем, как он
хотел…. Мир для меня другой стороной открылся. Я
игривее стала, нежнее, понятливее, менее
трудоголиком, щедрее. Я и могилу Бахмана нашла,
цветы положила…. Трагизм в его судьбе… был
настоящим… Студентик, как я узнала со временем,
умер у него на руках от жара… Подумайте только,
это Бахмана и доконало. А вдруг любовь? Вот как
менялась я…
Отчетливо помню момент апогея.
Ночью в дверь звонок прогремел. Я не спала, не
насторожилась. – Кто? – Валентина Павловна,
откройте, это я Люся. – Что же ты, дорогуша? – Маме
срочно в деревню уехать нужно было (доктор она у
нее), мне ночевать одной страшно. – И как ты
добралась? – На такси, оно внизу. Заплатить
нужно… Естественно, я заплатила. Закрывалась в
халат, чтобы под парадное выйти, а сама уже
картинки эротические в уме выбирала. Я считала,
что первый шаг обязательно должен быть моим – по
праву старшинства
Захожу в комнату, она завернулась в простыни и
ножка гладкая свисает над ковром, рука с ногтями
блестящими под щекой, – но не спит.
- Люсенька, - говорю я. – Ты взрослая, ты
Зиновьеву-Аннибал читала. Ты, наверное, уже
поняла, что ты для меня очень важна.
Она смотрит.
- Вы довольны мной как ученицей?
- Невероятно довольна, невероятно. – отвечаю и
хочу приблизиться.
У меня глаза, должно быть, горели, потому что она
приподнялась, но не такая пылающая.
- Люсенька!
- Мне сказать вам что-то важное нужно. Я долго не
решалась, Валентина Павловна.
- Да, дитя мое. – и глажу ее по плечу, а у самой в
горле пересохло.
- Уже давно, Валентина Павловна, в себе чувствую –
вот здесь, – дотронулась до груди, - что люблю,
пытаюсь стать другой, чтобы достойной… чтобы
оценили.
- Я тебя оценила, голубка моя.
- Чтобы обратили внимание…
- О! как умилительно!
- …Чтобы Коля – он живет в моем доме, чтобы он
понял, что я интересная, умная, тонкая –
грациозная как вы… У меня не было бабушки
княгини, а у него, говорят, была. Он модный, Коля, и
уверенный в себе. Он так по-французски говорит! Де
Сада читает, Вийон и Мопассаном бредит! Мне
хотелось, чтобы Коля на меня внимание обратил, но
он не обращал. Что я только не делала, потом
поняла, что ему интеллект нужен, а мне пример. Я
вас давно знаю, мама мне говорила, что вы не такая
как все - а даже знаменитая, что муж у вас
известный художник, заграницей раньше бывали – в
Париже… Вот и подумала, мне бы такой стать – и
самой хорошо, и Коле бы понравилось….
Я только и кивнула. Насиловать, разумеется, я ее
не собиралась.
Сказала вместо этого:
- Ты, Люсенька, молодец, что к знаниям стремишься.
Они тебя далеко поведут.
- Я, Валентина Павловна, в вас не обманулась. Как
вы думаете, Коля воспримет меня?
- Ну конечно. – говорю.
Потом, через несколько дней я сослалась на то, что
уроки больше давать не могу – здоровье не то,
возраст. Не такая уже и роковая у меня страсть к
ней была, чтобы не пережить, как Бахман или
Гумбер, или продолжать гореть. Я сильная и
практичная, к тому же знаю себе цену – желать
должны меня. Люсенька не чувствовала охлаждения
– тонкости не хватало; потом открытым текстом
дала ей понять, что между нами все кончено. От
меня она получила многое – и Колю своего в том
числе, и грассирующее “р” и цитаты из “Пышки”…
Не жалею. Разочарование и трагизм прекрасны.
Только знаете что? С того самого момента, – я,
дура старая, невостребованная сегодня
попрошайка, вынужденная торчать в переходе и
глазеть на вечные окурки и ступени; я, которую
вдруг покинули всякий дар и амбиции, теперь
познала абсурдную истину – каждый раз, когда
мимо меня проходят вот такие легенькие
нимфеточки, чуть тронутые помадой и виляющие
бедрами, - я говорю себе: “Люсенька, свет моей
жизни, огонь моих чресел. Грех мой, душа моя.
Лю-сень-ка…” . Что есть в вас такое, что нравится
им, мужчинам? Ведь на самом деле это мы –
отброшенные, тестируемые мгновениями
писательницы, с голубой кровью, влюбленные в
декаданс болеем вами….